• 5

ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ

Вы правы, остается еще одно — знать, что существует объективная сила, которая грозит уничтожением нашей свободе, и с этой твердой, непоколебимой уверенностью в сердце бороться против нее, бороться со всей силой своей свободы и в этой борьбе погибнуть. Вы вдвойне правы, друг мой, поскольку и тогда, когда эта возможность давно уже исчезнет для света разума, ее надо будет сохранить для искусства, для высшего в искусстве.

Часто спрашивали, как разум греков мог вынести противоречия, заключенные в их трагедиях: смертный, предназначенный роком стать преступником, борется против рока и все-таки страшно карается за преступление, которое было велением судьбы! Основание этого противоре-

чия, то, что позволяло выносить его, коренилось глубже, чем его искали, оно коренилось в борьбе человеческой свободы с силой объективного мира, в борьбе, в которой смертный необходимо должен был — если эта сила есть всемогущество (фатум) — погибнуть и тем не менее, поскольку он не погибал без борьбы, должен был понести кару за саму свою гибель. То, что преступник, лишь подчинившийся могуществу судьбы, все-таки карался, было признанием человеческой свободы, чести, признанием, которого заслуживала свобода. Греческая трагедия чтила человеческую свободу тем, что она допускала борьбу своих героев с могуществом судьбы; чтобы не преступать границы искусства, греческая трагедия должна была представлять своих героев побежденными, но, чтобы устранить это вынужденное законами искусства унижение человеческой свободы, она карала и за то преступление, которое было предопределено судьбой. Пока человек еще свободен, он твердо стоит под ударами могущественной судьбы. Побежденный, он перестает быть свободным. Погибая, он все еще обвиняет судьбу в том, что она лишила его свободы. Примирить свободу и гибель не могла и греческая трагедия. Лишь существо, лишенное свободы, могло подчиниться судьбе. В том, что кара добровольно принимается и за неизбежное преступление и тем самым в самой утрате своей свободы доказывается именно эта свобода, что в самой гибели выражается свободная воля человека, — во всем этом заключена высокая мысль.

Как во всех областях, так и здесь греческое искусство должно служить образцом. Нет народа, который и в этом был бы настолько верен человеческому характеру, как греки.

Пока человек пребывает в области природы, он в собственном смысле слова — господин природы так же, как он может быть господином самого себя. Он отводит объективному миру определенные границы, которые ему не дозволено преступать. Представляя себе объект, придавая ему форму и прочность, он властвует над ним. Ему нечего его бояться, ведь он сам заключил его в определенные границы. Однако, как только он эти границы устраняет, как только объект становится уже недоступным представлению, т. е. как только человек сам преступает границу представления, он ощущает себя погибшим. Страхи объективного мира преследуют его. Ведь он уничтожил границы объективного мира, как же ему преодолеть его? Он уже не может придать форму безграничному объекту, неопреде-

ленный, он носится перед его взором; как остановить его, как схватить, как положить границы его могуществу?

До тех пор пока греческое искусство остается в границах природы, нет народа, который был бы ближе к природе, но нет народа и ужаснее, как только оно преступает эти границы! * Незримая сила слишком возвышенна, чтобы ее можно было подкупить лестью, герои греческой трагедии слишком благородны, чтобы их могла спасти трусость. Остается только одно — борьба и гибель.

Но подобная борьба мыслима лишь в искусстве трагедии; системой действования она не могла бы быть уже по одному тому, что подобная система требовала бы существования рода титанов, а без такой предпосылки, несомненно, привела бы к величайшим несчастьям для человечества. Если бы нашему роду было предопределено испытать все страхи некоего незримого мира, разве не легче было бы при одной мысли о свободе трусливо дрожать перед могуществом этого мира, чем погибнуть в борьбе? Но тогда ужасы настоящего мира стали бы для нас в самом деле мучительнее страхов будущего мира. Человек, который вымолил себе существование в сверхчувственном мире, превратится в этом мире в мучителя человечества, неистовствующего против себя и других. За унижение в мире ином он хочет быть вознагражден господством над этим миром. Пробуждаясь от блаженства потустороннего мира, он возвращается в этот мир, чтобы превратить его в ад. Счастье еще, если он настолько предастся забвению в объятиях того мира, что в этом мире станет младенцем в моральном отношении.

Высший интерес философии состоит в том, чтобы пробудить разум от его дремы с помощью той неизменной альтернативы, которую догматизм предлагает своим сторонникам. Ибо если разум не может быть пробужден и этим средством, то можно быть по крайней мере уверенным в том, что сделано все возможное. Эта попытка тем легче, что названная альтернатива — как только мы захотим отдать себе отчет в последних основаниях нашего знания —

* Греческие боги находились еще внутри природы. Их власть не была незримой, недоступной человеческой свободе. Человеческий ум часто одерживал победу над физической силой богов. Подчас храбрость героев даже устрашала олимпийцев. Но подлинно сверхъестественное появляется у греков с понятием рока, незримой силы, недостижимой уже для сил природы, неподвластной даже бессмертным богам. Чем страшнее представлялась грекам область сверхъестественного, тем ближе к природе были они сами. Чем слаще грезит народ о сверхчувственной силе, тем презреннее, тем дальше от природы он сам.

оказывается самым простым, понятным и исконным антитезисом всякого философствующего разума. «Разум должен отказаться либо от объективного, интеллигибельного мира, либо от субъективной личности, либо от абсолютного объекта, либо от абсолютного субъекта — от свободы воли». Как только этот антитезис установлен с достаточной определенностью, разум требует величайшей бдительности, чтобы софистика, порожденная моральной инертностью, не окутала его вновь покровом, способным обмануть человечество. Долг философии — раскрыть весь этот обман и показать, что любая попытка сделать его приемлемым для разума возможна лишь с помощью новых обманов, которые держат разум в постоянном неведении и скрывают от него ту последнюю пропасть, в которую неизбежно ввергнется догматизм, как только он поставит перед собой последний великий вопрос (бытие или небытие?).

Догматизм — и это результат нашего совместного исследования — теоретически неопровержим, поскольку он сам уходит из области теории, чтобы завершить свою систему практически. Следовательно, опровергнуть его можно практически, тем, что мы в себе реализуем полностью противоположную ему систему. Неопровержим он для того, кто сам способен реализовать его практически, для кого не представляется непереносимой мысль, что он сам подготавливает свое уничтожение, что он полностью устраняет в себе свободную причинность и являет собой модификацию объекта, в бесконечности которого он рано или поздно обретет свою (моральную) гибель.

Что может быть важнее для нашего времени, чем отказ от дальнейшей маскировки этих результатов догматизма, от сокрытия их под покровом вкрадчивых слов, иллюзий ленивого разума, чем необходимость высказать их настолько определенно, неприкрыто и ясно, насколько это возможно? В этом единственная надежда спасти человечество, которое после столь длительного пребывания в оковах суеверий наконец сможет найти в себе самом то, что оно искало в объективном мире, и после безграничных отклонений в поисках чуждого ему мира вернуться в собственный мир, от утраты себя (Selbstlosigkeit) — к обретению самости (Selbstheit), от фантазий разума — к свободе воли.

Отдельные иллюзии отпали сами собой. Наш век как будто только ждал, чтобы исчезло и последнее основание всех этих иллюзий. Отдельные заблуждения он разрушил, теперь наступило время, когда должна пасть и последняя опора, на которой все они держались. Казалось, все ждут

открытия истины, но нашлись люди, которые воспрепятствовали этому и в тот момент, когда человеческая свобода шла к завершению своего последнего дела, придумали новые иллюзии, стремясь помешать смелому решению и не дать ему осуществиться. Оружие выпало из рук, и смелый разум, сам уничтоживший иллюзии объективного мира, по-детски проливал слезы, жалуясь на свою слабость.

Вы, кто верит в разум, почему обвиняете вы разум в том, что он не может содействовать собственному разрушению, не может реализовать идею, действительность которой разрушила бы все то, что вы сами воздвигли с немалыми усилиями? Что этим занимаются другие, те, кто с давних пор потерял связь с разумом и кто готов роптать на него, меня не удивляет. Но что это делаете вы сами, постоянно превозносящие разум как данную нам божественную способность! Как вы намереваетесь утверждать ваш разум перед высшим разумом, который, очевидно, оставляет на долю ограниченного, конечного разума лишь абсолютную пассивность? Или, если вы исходите из идеи объективного Бога, как можете вы в этом случае говорить о законах, которые разум создает из самого себя, если автономия может быть свойством лишь абсолютно свободного существа? Тщетно надеетесь вы спастись тем, что предполагаете эту идею только практически. Именно потому, что вы предполагаете ее только практически, она тем вернее грозит гибелью вашему моральному существованию. Вы обвиняете разум в том, что ему ничего не ведомо о вещах самих по себе, об объектах сверхчувственного мира. Неужели вы никогда — даже смутно — не догадываетесь, что не слабость вашего разума, а абсолютная свобода в вас закрывает доступ в интеллектуальный мир всякой объективной силе, что не ограниченность вашего знания, а ваша неограниченная свобода замкнула объекты познания в границы простых явлений?

Простите, друг мой, что в письме к вам я обращаюсь к чужим, столь чуждым вашему духу людям. Вернемся лучше к тем возможностям, на которые вы сами указали в конце вашего письма.

Будем рады, если нам удастся убедиться в том, что мы достигли последней великой проблемы, до которой вообще способна дойти философия. Наш дух чувствует большую свободу, возвращаясь от умозрения к наслаждению природой и к ее исследованию, и мы не опасаемся больше того, что постоянно возвращающееся беспокойство нашего неудовлетворенного духа заставит нас вновь вернуться к тому

неестественному состоянию. Идеи, до которых возвысилось наше умозрение, перестают быть предметом досужих занятий, слишком быстро утомляющих наш дух; они становятся законом нашей жизни, и, переходя в жизнь и существование, превратившись в предметы опыта, они навсегда освобождают нас от утомительного занятия убеждаться в их реальности путем умозрения, априорно.

Не жаловаться будем мы, а радоваться тому, что наконец оказались на перепутье, где необходимо разойтись, радоваться, что открыли тайну нашего духа, которая заключается в том, что правый неминуемо становится свободным, а неправый неминуемо трепещет перед справедливостью, которую он не нашел в себе и которую он поэтому вынужден был переместить в иной мир, передать карающему судье. Никогда уже впредь мудрец не обратится к мистериям, для того чтобы скрыть свои принципы от взора непосвященных. Скрывать принципы, доступные всем, — преступление перед человечеством. Однако сама природа поставила границы этой доступности; для достойных она сохранила философию, которая по самой своей сущности эзотерична потому, что ей нельзя научиться, ее нельзя повторять или лицемерно ей подражать, ее не могут усвоить тайные враги или шпионы; она служит символом союзу людей свободного духа, по которому они узнают друг друга, который им незачем скрывать и который тем не менее, будучи понятным только им, останется для других вечной загадкой.

Авторы: 1379 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

Книги: 1908 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я